В Русский музей я пошел по случаю двух свободных часов: между семинаром, где внушал юношеству разные небесспорные идеи (о том его честно предупреждая) и ужином в «Рюмочной № 1» – месте приятном и даже культовом, с тех в особенности пор, как мой дружище Андрей Анатолич там изволили под ансамбль петь «Когда весна придет – не знаю».

М-да, давненько я тут не был. Честно сказать, с того самого юношества, когда на каникулы прилетал в Ленинград по льготному билету с тремя целями: БДТ, Русский музей и рубашка-лапша. Но скрипит так же благородно истертый паркет. И все так же с портрета Ореста Кипренского Карлом Альбрехтом смотрит на меня Кирилл Лавров.

Похож ведь, правда?

Я еще тогда заметил, что на старых портретах, если вглядеться, видишь нынешних питерцев. А, может, в лицах новых питерцев иногда проступают первоначальные слои краски; теперь в такой технике пишут редко.

В музее полно детей. Школьники – кто уныло, кто трепетно, – но ходят за пассионарными экскурсоводшами, кои сами есть художественные произведения особого типа. В их грунтовке может вдруг обозначиться нескладная жизнь, их кофты просты, а в дужках их старых пластиковых очков уже позеленела остевая проволока, но счастье быть рядом с Кипренским и Брюлловым заменяет этим благородным женщинам многое. Наведите на нее случайно вырвавшийся усталый, равнодушный взгляд в момент наивысшего накала ее речи («Карл Павлович, дети, изобразил здесь себя, и не страх, не паника на лице художника, он впитывает каждое мгновение, каждый отблеск величайшей трагедии») – испепелит не хуже, чем Везувий Помпеи.

– Мы, глядя на картину, словно слышим, что кричат эти гибнущие люди. Слышим ведь, да? Смеяться мы будем потом. Что, по-вашему, говорит вот эта женщина, дети?

Так что она говорит, дети?

Смешливая девчонка в клетчатых штанах, шептавшая на ухо подруге свою очевидно малопристойную для музея версию, принимает поддельно монашеский вид. Школьники напряженно вглядываются в полотно, молчат и парятся.

– Ну? – в подмалевке экскурсовода начинает проступать штурмбанфюрер.

– Помогите? – робко произносит кто-то.

– Н-не-е-ет! – и лицо женщины искажается на манер древнегреческой маски трагедии. – Думаем, дети.

Наступает придавленно гомонливая музейная тишина. Пошел напряг. Слышно, как стуча на стыках, порожняком по холодным рельсам детского сознания катятся догадки: что говорят люди, когда им на головы льется лава и падает пепел? Пипец? Трындец? Кабздец? Валим отсюда?

– Беги!? – доходит, кстати, все до той же клетчатой.

– Да! Да! – и лицо музейной женщины озаряется подлинным счастьем, словно эта секунда просветления в юношестве оправдала всю её жизнь. – Конечно, перед нами пример материнского самопожертвования, когда она, понимая, что не сможет идти, предлагает сыну покинуть её, спастись самому!

Экскурсовод привычным жестом ломает пальцы, и я вижу, что на них нет колец. Вижу вот зачем-то – и ничего не могу с этим поделать.

Школьники записывают что-то в блокноты: им, видно, еще отвечать про это на уроке. Заглядываю через плечо веселой девчонки в клетчатых штанах и шитой китайским серебром болоньевой куртке: «Мать гаварит сыну беги».

Ну, почти правильно.

Детишки помладше сидят на полу, слушают другую удивительную женщину, которая трактует картину Айвазовского «Волна». Она висит рядом с «Девятым валом». И хотя она раза в полтора больше, поскольку полотно на 90 процентов заполнено тончайшими серо-зелеными оттенками штормовой воды, пены и неба, не столь запоминается. Я вот про нее начисто забыл. А зря!

Вот такая это картина.

– Перед нами картина морской катастрофы, – рассказывала экскурсовод. – В пучине гибнет парусный корабль. И вы видите, как малы людские силы, как они тщетны по сравнению с мощью разбушевавшейся природы.

Вообще, да. Это видно. И детишки, и я, проникнувшись, смотрим даже слегка испуганно, потому что Айвазовский – великий реалист, и волна просто хлещет через раму.

– Так, – оглядывая группу, пугается вдруг и экскурсовод, но по другому поводу. – А где этот ваш непоседа, чернявенький? Который спрашивал, почему тети… м-м, не одеты?

– Он в соседнем зале, – ответил самый спокойный мальчик с чубчиком, сильно напоминающим советский полубокс, тоже смутно на кого-то из питерских похожий. – Где за тетей подглядывают два старикана.

Вот за этой вот тётей.

Экскурсовод обреченно вздохнула, «Сусанна и старцы» в программу не входили, но продолжила:

– Но давайте повнимательнее вглядимся вот в картину «Волна». Видите серенькое пятнышко? Да. Вот это. Что вы видите?

Вот в данном случае я не видел ничегошеньки, кроме пятнышка, хотя щурился и пялил очки. Но питерские детишки, хоть сплошь бледноваты (или это от картины шел этот зеленоватый отсвет), были юны, здоровы и обладали острым зрением.

– Это голова, – робко сказала тоненькая большеглазая девочка с косичками венчиком.

– Правильно, – подбодрила экскурсовод, и девочка улыбнулась счастливо. – А приглядитесь: с чем голова?

Убей, я ничего не видел.

– С рогами! Голова с рогами! – разглядел кто-то, и все подтвердили: – Точно, с рогами!

Тетушка приближала группу к торжеству умело:

– И кто это у нас с рогами?

– Черт! – выпалила девочка с косичками, ободренная своим предыдущим успехом. Но бомба в одну воронку дважды не падает.

– Н-не-е-ет! – протянула экскурсоводша, и я подумал, что их, видимо, специально обучают такому специфическому, душераздирающему разочарованию в голосе.

Ну, так кто это?

– Это корова, – сказал полубокс.

– Именно так! Прошу заметить, какое внимание Айвазовский уделял деталям! Казалось бы: нарисуй бурное море, людей, пытающихся спастись на обломках судна, – и все. Достаточно. Но Айвазовский рисует корову. Что, по-вашему, здесь делает корова?

– Она тонет, – спокойно сказал полубокс, и я вдруг понял, на кого он похож.

– Это понятно, – подтвердила женщина- экскурсовод. – Но откуда здесь корова? Кто угадает?

Произошел очередной напряг, и неизвестно, чем бы дело кончилось, если бы не чернявенький мальчик, который, оказывается, уже давно вернулся из соседнего зала и стоял у нас за спинами, наблюдая всю дискуссию.

– Это пища, я так думаю, – сказал мальчик. – Они ее кушать собирались, но не успели. Там еще барашки были, может, свинки. Куры. Но они уже утонули.

Девочка с косичками посмотрела на него долгим взглядом.

– Правильно, консервов-то не было, – подытожил чубчик.

Экскурсовод выглядела несколько смущенной:

– Э… да, путешественники прошлого часто брали с собой домашних животных. Корова обеспечивала путешественников молоком, м-да…

Дети молчали.

– И Айвазовский, будучи реалистом, отметил это на своем полотне. Но открывается эта деталь лишь внимательному глазу. Итак, дети: что же мы с вами только что изучили?

– Смерть коровы, – сказала девочка строго и потрясенно.

– Нет, я имею в виду тему занятия, – чуть сконфуженно пояснила экскурсовод и погладила девочку по голове. – Мы изучили морской пейзаж на примере великого русского художника Ивана Константиновича Айвазовского.

И они пошли одеваться.

А я ходил по залам, нашел еще Бруно Фрейндлиха, и все думал про корову, про Помпеи, про питерские архетипы. А потом полез в Интернет, чтобы узнать, один ли я такой невежда, ничего про корову не знал? Оказалось, нет. Хотя корова замечена, но не многими. Зато Интернет имеет свою, перепахавшую меня, версию появления животного в пучине.

Выглядит история, по предположению некоторых интернет-пользователей, примерно так: 72-летний маринист Айвазовский писал одну из своих лучших – и последних – картин. Во всяком случае, это поздний Айвазовский. Достигнув на полотне наивысшего трагического напряжения в отображении борьбы за жизнь (в Сети это еще называют борьбой бобра с ослом), престарелый художник решил, что перестарался: все, блин, в негативе. Чё я, Брюллов, что ли? Бруни?

У Бруни ещё и «Медный змий» нападал, кому мало «Помпеи».

И он, чтобы снять напряжение, пририсовал корову.  Разрядил обстановку. Разбавил чернушку. А что, прикольно: корова плывет.

Так и вижу: рисовал старик Айвазовский, сжимая кисти в руках, перекошенных артритом… так, рога подлиннее… смеялся до слез. Теперь хорошо, не напряжно.

С тех пор незримо для многих плывет его корова по залам Русского музея, и кажется, дети, что корова нам что-то говорит. Му?

Н-не-е-ет!